Чай остыл окончательно. Олеся сидела на стуле, обхватив кружку ладонями, и смотрела на экран телефона с таким выражением, будто там происходило что-то очень важное и очень смешное одновременно.
— Ну что там? — Вовка выглянул из-за её плеча. — Лариса опять?
— Нет, — Олеся покачала головой. — Олеся. Из Москвы. Ответила Ларисе.
— О, — Вовка пододвинул табуретку и сел рядом. — Это будет интересно. Та Олеся — против той Олеси? Или мы все теперь одна большая Олеся?
— Читай сам, — она протянула телефон.
Вовка пробежался глазами по тексту и на несколько секунд завис. Потом перечитал последние строки и тихо, очень тихо засмеялся.
— Она её простила, — сказал он. — «Я ВАС ПРОЩАЮ. ИДИТЕ С МИРОМ». Это же гениально.
— Гениально? — Олеся подняла бровь.
— А ты не видишь? Лариса полдня всех судит, раздаёт билеты в озеро огненное, объясняет, у кого какая вера. А Олеся из Москвы просто берёт и говорит: «Я вас прощаю. Идите с миром». И всё. Никаких споров. Никаких цитат. Никаких «а вот вы не правы». Просто прощение.
— И про кондиционеры смешно, — добавила Олеся, улыбнувшись. — «Кто-то уже вернулся оттуда и сказал — кондеев нет ни хрена, берите с собой вентиляторы».
— Это она Ларисин пафос сбила, — кивнул Вовка. — Когда человек говорит про вечные муки и огненное озеро, трудно оставаться серьёзным. А Олеся из Москвы — молодец. Она не спорит. Она просто выключает этот режим.
Олеся отставила кружку и сложила руки на столе.
— Знаешь, я сейчас подумала. Ведь Лариса весь день твердила: «не судите, да не судимы будете». И сама же судила всех подряд. И священников, и вояк, и доноров, и нас с тобой за котлеты.
— А Олеся из Москвы не судила, — подхватил Вовка. — Она просто сказала: я сдаю кровь. Не знаю, кому. Мне всё равно. И когда Лариса ей ответила про геенну, она могла бы начать спорить. Цитату на цитату, заповедь на заповедь. Но она не стала.
— Она сказала: «Вера, она в тишине, во всепрощении». И простила.
Вовка встал, прошёлся по кухне, заглянул в кастрюлю — картошка кончилась, котлет тоже не было. Вздохнул и вернулся к столу.
— Слушай, а ведь это и есть тот самый камертон, про который мы говорили в начале.
— Как это?
— Ну помнишь, ты сказала: Высоцкий — это не техника, это нерв. Это когда человек проживает каждое слово. Так вот. Лариса — это техника. У неё есть цитаты, заповеди, правила, геенна, кондиционеры. Всё разложено по полочкам. Она знает, кто куда пойдёт. Это как тот самый кавер Шнура — всё правильно, технично, а духа нет.
— А Олеся из Москвы — это нерв? — тихо спросила Олеся.
— А Олеся из Москвы — это прожитое, — сказал Вовка. — Она реально сдаёт кровь. Не на словах, а на деле. Она не рассуждает о том, кому эта кровь достанется. Она просто отдаёт. И когда ей говорят про геенну, она не пугается. Она говорит: «Господь с Вами». И прощает. Потому что у неё внутри есть что-то, что Ларисины цитаты просто не могут задеть.
Олеся сидела молча, переваривая.
— То есть, получается, — сказала она медленно, — Лариса всё время боялась. Боялась нарушить, боялась попасть в озеро, боялась полюбить кого-то больше Бога. И этот страх заставил её судить всех вокруг. Потому что если все вокруг будут соблюдать правила — ей станет спокойнее.
— А Олеся из Москвы не боится, — кивнул Вовка. — Она просто делает. Сдаёт кровь. Прощает. Идёт с миром. И у неё внутри тишина. Та самая вера, о которой она говорит.
— И что же нам теперь делать с этой историей? — Олеся обвела рукой кухню, телефон, остывший чай, пустые тарелки. — Мы тут сидим, котлеты едим, Высоцкого слушаем, про геенну спорим.
— А ничего, — Вовка пожал плечами. — Сидим дальше. Котлеты, знаешь, были вкусные. И разговор был хороший. Мы сегодня, между прочим, три Олеси встретили. Ты, Олеся из Москвы и Лариса.
— Лариса — тоже Олеся?
— А кто ж её знает. Но суть не в этом. Суть в том, что мы сегодня поняли: можно быть очень религиозным, цитировать священные тексты, бояться геенны, раздавать индульгенции и при этом… не иметь веры.
— А можно просто сдавать кровь и прощать, — добавила Олеся. — И это и будет вера.
— Или просто сидеть на кухне с другом, есть котлеты и слушать Высоцкого, — улыбнулся Вовка. — И в этом тоже может быть вера. Потому что здесь есть правда. И связь. И тишина.
Олеся подошла к колонке и сделала музыку чуть тише. Не выключила, просто сделала фоном. Чтобы было слышно, как за окном шуршат шины, как дышит город, как тикает на стене часы.
— Вовка, а знаешь, что я сейчас чувствую?
— Что?
— Спокойствие. Вот Лариса там переживает, судит, отправляет всех в огонь. А у меня внутри тихо. Потому что я сегодня поняла одну вещь.
— Какую?
— Я не хочу быть судьёй. Я не хочу решать, кто прав, кто виноват, кто в рай, кто в ад. Я хочу просто… быть здесь. Слушать песни, которые прожиты. Говорить с теми, кто рядом. Отдавать, если есть что отдать. И прощать.
— Как Олеся из Москвы, — кивнул Вовка.
— Как она. И как Высоцкий, который не судил, а проживал. И как мы с тобой сегодня, когда перестали спорить и просто пошли делать котлеты.
Вовка взял свою кружку, глотнул остывший чай, поморщился, но не выплюнул.
— Ты знаешь, а этот чай уже всё равно вкусный. Просто холодный. Как сегодняшний день.
— Длинный был день, — согласилась Олеся.
— Зато честный.
Она посмотрела на телефон. На экране застыл комментарий Олеси из Москвы: «Я ВАС ПРОЩАЮ. ИДИТЕ С МИРОМ».
— Вовка, а может, и нам пора?
— Куда?
— Не знаю. С миром. Просто с миром.
Она взяла телефон, набрала короткое сообщение: «Олеся из Москвы, спасибо Вам. Вы сегодня многих научили. И про кровь, и про тишину, и про прощение. Мы тут, в другой Олесе, поняли: главное — не судить. Идём с миром. И Вам того же».
Отправила. Поставила телефон на стол. Включила свет на кухне — тот самый, тёплый, который делает вечер уютным.
— Ну что, — сказал Вовка, — кондиционер нам сегодня не понадобится?
— Не понадобится, — улыбнулась Олеся. — У нас тут, кажется, и так всё горит.
— Что горит?
— Не озеро огненное, — она кивнула на плиту, где ещё оставался след от жареных котлет. — А любовь. К папе, к песням, к правде. К этим дурацким котлетам и картошке. Ко всем этим людям, которые сегодня спорили, ругались, прощали, сдавали кровь.
— И к Ларисе?
— И к Ларисе тоже, — вздохнула Олеся. — Потому что она тоже боится. Просто боится по-своему. Может, когда-нибудь она тоже услышит не технику, а нерв. И перестанет судить.
— Или не перестанет, — сказал Вовка. — Но это уже не наше дело. Мы же не судьи.
— Точно, — Олеся подняла кружку. — За это.
— За что?
— За то, чтобы не быть судьями. И чтобы в нашей жизни было больше вот такого — простого, настоящего, прожитого. Как Высоцкий. Как кровь Олеси из Москвы. Как сегодняшний вечер.
Вовка чокнулся с ней холодным чаем.
— И за котлеты, — добавил он. — Котлеты сегодня были прекрасны.
Олеся засмеялась, и смех её прозвучал в маленькой кухне так светло, что даже Высоцкий в колонке, казалось, улыбнулся.
А за окном горели фонари, и где-то там, в Ростове-на-Дону, Лариса, наверное, писала очередной пост. А где-то в Москве Олеся — та самая, донор — заклеивала пластырем место укола после очередной сдачи крови.
И все они были разными. И всех их — каждого по-своему — держало что-то одно. Что-то, что не сгорает в огне и не тонет в воде.
То, что Высоцкий называл нервом. А Олеся из Москвы — тишиной. А Вовка — правдой.
А Олеся на подоконнике просто назвала это вечером, когда всё получилось.